61
Пока между образованным человеком и народом стоит совесть в качестве единственно
возможной посредницы, не может быть и речи о взаимном понимании. Совесть требует
жертв и только жертв. Она говорит образованному человеку: ты счастлив, обеспечен,
учен - народ беден, невежествен, несчастлив. Откажись от своего благополучия или
заворожи свою совесть льстивыми речами. Лишь тот, кому нечем жертвовать, кто сам
все потерял, - лишь тот может подойти к народу как равный к равному.
Оттого Достоевский и Ницше не боялись говорить от своего имени и не чувствовали
себя принужденными ни вытягиваться, ни пригибаться, чтоб стать в уровень с человеком.
62
Не знать, чего хочешь, считается одним из самых позорящих обстоятельств. Признаться
в этом - значит погубить навеки свою репутацию не только как писателя, но и как
человека. И тем не менее, "совесть" требует такого признания. Правда,
в этом случае, как почти всегда, требования совести удовлетворяются лишь потому,
что они уже не угрожают слишком серьезными последствиями. Помимо того, что теперь
мало кто боится когда-то столь страшного суда общественного мнения (публику приучили
или приручили, и она с благоговением прислушивается к тому, что ей говорят, и
никогда не осмеливается судить), - в конце концов, в признании "я сам не
знаю, чего хочу" можно найти даже залог чего-то очень значительного. Ибо
те, которые знают, чего хотят, обыкновенно хотят пустяков и добиваются малоценных
благ: богатства, славы, в лучших случаях - прогресса или мировоззрения. Над этим
не грех и посмеяться иной раз и, пожалуй, близко то время, когда обновившийся
Гамлет не со стыдом, а с гордостью провозгласит: я сам не знаю, чего хочу. И толпа
будет ему рукоплескать: ибо героям и гордым людям всегда рукоплещут.
63
Страх смерти объясняется исключительно чувством самосохранения. Но тогда он
должен был бы исчезать у стариков и больных, которым было бы свойственно встречать
смерть равнодушно. Между тем, ужас пред смертью свойствен всем живым существам.
Не значит ли это, что ужас имеет еще какой-нибудь смысл? И что там, где он не
может оберечь живое существо от грозящей гибели, он все же нужен и целесообразен?
И что естественнонаучная точка зрения и на этот раз, как почти всегда, останавливается
на полпути, не доведя до того конца, к которому она обещала привести человеческий
ум?
64
Моральное негодование есть лишь более утонченная форма древней мести. Когда-то
гнев разговаривал кинжалами, теперь достаточно слов. И счастлив тот, кто хочет
и любит казнить своего обидчика, для кого отмщенная обида перестает быть обидой.
Оттого мораль, пришедшая на смену кровавой расправе, еще не скоро потеряет свою
привлекательность. Но ведь есть обиды, и глубокие, незабываемые обиды, наносимые
не людьми, а "законами природы". Как с ними справиться? Тут ни кинжал,
ни негодующее слово ничего не поделают. И для того, кто столкнулся с законами
природы, мораль временно или навсегда уходит на второй план.
65
Фатализм пугает людей - особенно в той своей форме, которая считает возможным
ко всему, что происходит, происходило и будет происходить, говорить: да будет
так. Как оправдывать действительность, когда в ней столько ужасов? Но amor fati[24]
не обозначает вечного мира с действительностью. Это только перемирие на более
или менее продолжительный срок. Нужно время, чтоб изучить силы и намерения противника:
под личиной дружбы старая вражда продолжает жить, и готовится страшная месть.
66
В "последних вопросах бытия" мы нисколько не ближе к истине, чем
самые отдаленные предки наши. Это всем известно и, тем не менее, многие продолжают
размышлять о бесконечности, не имея никаких надежд на возможность добиться сколько-нибудь
удовлетворительных результатов. Очевидно, результат в том смысле, в каком это
слово обыкновенно понимается, совсем и не нужен. Мы, в конце концов, доверяемся
инстинкту даже в области философии, где, по общему убеждению, царит разум с его
пытливыми "почему"... "Почему" умеет посмеяться над всевозможными
"потому". Инстинкт же никогда не смеется: он просто игнорирует "почему"
и ведет человека по самым трудным и непроходимым путям к целям, которые наш божественный
разум наверное признал бы нелепыми, если бы умел заблаговременно предугадать их.
Но он плохой отгадчик, так что, когда мы приходим к неожиданной для него цели,
ему ничего другого не остается, как признать совершившийся факт. И даже оправдать,
возвеличить его. А потому - "действительность разумна" - и не только
тогда, когда философу платят жалование, - как говорят социалисты о всех философах
и некоторые философы, в том числе и наш Вл. Соловьев, о Гегеле, - но даже и тогда,
когда его лишают содержания. Даже более: в последнем случае, именно в последнем
случае, - вопреки социалистам и Вл. Соловьеву, - действительность становится особенно
разумной, философ гонимый, замученный, голодный, холодный, не получающий никакого
жалованья, всегда почти бывает крайним фаталистом - хотя это, разумеется, нисколько
ему не мешает бранить существующие порядки. Последовательность, как известно,
обязательна только для учеников: их ведь достоинство в том, чтоб логически развить
идею учителя. Учителя же сами выдумывают идеи и всегда потому вправе одну идею
заменить другой. Верховная власть, издающая закон, сама же и отменяет его; обязанность
же подчиненных органов состоит в точном, последовательном и строгом истолковании
и исполнении предписаний высшей воли.
67
Фарисей в евангельской притче исполнил все, что от него требовала религия,
- он соблюдал посты, отдавал десятину и т. д. Вправе ли был он радоваться своему
благочестию и презирать преступного мытаря? Все думают, что вправе, и фарисей
так думал. Суд Христа был для него величайшей неожиданностью. У него совесть была
чиста, он не пред другими притворялся святым, он верил сам в свою святость. И
вдруг он оказывается виноватым, и как виноватым. Но если совесть совестливого
человека не помогает нам отличить добро от зла, то. как уберечься от преступления?
И что значит кантовский нравственный закон, который утешал его так же, как и звездное
небо? Кант прожил свою жизнь в глубоком душевном мире и встретил смерть спокойно,
в сознании, что он ни пред кем ни в чем не виноват. Но если бы вновь пришел Христос,
Он, может быть, осудил его за его праведность. Ибо фарисей, повторяю, был праведным
- если только чистота намерений, соединенная с готовностью честно исполнить все,
что считаешь долгом, есть праведность.
68
Мы глумимся и смеемся над человеком не потому, что он смешон, а потому, что
нам нужно развлечься, посмеяться. Так же негодуем мы не потому, что тот или иной
поступок возмутителен, а потому, что нам нужно дать исход накопившемуся чувству.
Из этого, конечно, менее всего следует, что мы должны быть всегда ровными и спокойными.
Горе тому, кто вздумал бы на земле осуществлять идеал справедливости...
69
Мы думаем особенно напряженно в трудные минуты жизни, - пишем же лишь тогда,
когда нам больше нечего делать.
Так что писатель только в том случае может сообщить что-либо интересное или
значительное, когда он воспроизводит прошлое. Когда нам нужно думать, нам, к сожалению,
не до писания. Оттого-то все книги, в конце концов, являются только слабым откликом
пережитого.
70
У Чехова есть рассказ "Беда", который очень хорошо иллюстрирует,
как трудно человеку освоиться с новой истиной, если она грозит прочности его положения.
Купец Авдеев не верит, что он виноват, что он попал под суд, что его судят, что
его даже осудили за беспорядки в общественном банке. Он все думает, что настоящее
решение еще впереди... В мире ученых происходит нечто подобное. Они до того привыкли
считать себя невинными и правыми, что решительно ни на одну минуту не допускают
мысли, что попадут под суд, и когда до них доходят грозные голоса, призывающие
к ответственности, они только недоверчиво пожимают плечами. "Все это пройдет",
- думают они. Ну а когда, наконец, они убедятся, что беда действительно их постигла,
они, верно, подобно Авдееву, станут оправдываться тем, что они и читать-то по
писанному толком не умеют. А сейчас считаются почтенными, умными, опытными и всезнающими
людьми.
|