|
Глава 2
Желтая соломенная шляпа
Однажды летним днем 1945 г., через несколько месяцев после освобождения,
я пришел домой и моя младшая сестренка Гелтье сказала, что отец хочет меня
видеть.
«Он в саду», — сообщила она.
Я прошел через темную кухню и вышел к капустной грядке, щурясь от яркого
солнца. В руках у папы была мотыга, на ногах кломпены, и он, наклонившись
над грядкой, с терпеливой настойчивостью выдергивал сорняки. Я подошел
к нему спереди и громко закричал: «Ты звал меня, папа?»
Папа медленно распрямил спину. «Тебе семнадцать лет, Андрей». Я сразу
понял, о чем пойдет речь.
«Да, папа».
«Что ты намерен делать со своей жизнью?»
Мне было неудобно, оттого что отец так громко кричал. И я, отвечая
ему, тоже вынужден был кричать. «Не знаю, папа».
Сейчас он спросит, почему мне не нравится профессия кузнеца. Так оно
и случилось. Теперь он спросит, почему я прекратил учиться на автослесаря
— я попытался было научиться этому во время оккупации. Он и об этом спросил.
Я знал, что вся Витте слышит его вопросы и мои уклончивые и туманные ответы,
которыми я хотел удовлетворить его.
«Пора тебе выбрать профессию, Андрей. К осени я жду твоего решения».
Отец снова склонился со своей мотыгой, и я понял, что разговор окончен.
У меня оставалось два месяца на решение своей судьбы. Но я знал, чего хочу:
жизни, не ограниченной рамками обыденности. Я хотел приключений. Я мечтал
уехать из Витте, уйти от людей, которые привыкли все время оглядываться
назад.
Но я также знал, что перспективы у меня не блестящие. Немцы пришли,
когда я учился в шестом классе. Они оккупировали здание школы и этим поставили
точку в моем образовании.
Единственное, что мне оставалось, — бежать из дому. В тот день я перешел
босиком канал и побежал по маленькой тропинке, которой пользовались фермеры.
Через пять миль я только разогрелся. Я пробежал через город, в котором
покупал фейерверк. Теперь в голове у меня прояснилось и мысли работали
четко.
Я взбирался на насыпь, которая вела к Витте, с нараставшим ощущением,
что близок к ответу. Наконец я принял решение. В газетах постоянно писали
о восстаниях в колониях. Голландская Ост-Индия, недавно освободившаяся
от японцев, теперь стремилась к независимости от Голландии. Каждый день
нам напоминали о том, что эти колонии — голландская земля, т.е. ставшая
таковой за триста пятьдесят лет. Почему бы нашим войскам не вернуть их
голландской короне? Почему нет? В тот вечер я объявил домашним, что я знаю,
что делать.
«Что, Анди?» — спросила Мартье.
«Я пойду в армию».
Мама инстинктивно затаила дыхание. «О, Андрей!» Она видела слишком
много армий. «Неужели мы постоянно будем думать об убийствах?»
Но отец и братья были иного мнения. На следующей неделе я взял у отца
велосипед и отправился на пункт вербовки в Амстердаме. К ночи я вернулся
домой, понурый и разочарованный. В армию брали только тех семнадцатилетних,
которым в текущем году исполняется восемнадцать. А мне восемнадцать будет
только в мае 1946 года!
В январе я опять пришел на вербовочный пункт, и на этот раз меня приняли.
Очень скоро я важно выступал в Витте в новой форме, не замечая, что брюки
были маловаты, а мундир слишком велик, и вообще выглядел я несколько несуразно.
Но я настроился вернуть колонии королеве и, может быть, проучить нескольких
грязных революционеров, которые, как все утверждали, были коммунистами
и выродками. Эти два слова соединялись почти автоматически.
Единственные люди, которые не отреагировали восторженно на мое решение,
были Уэтстры. Я гордо прошелся мимо их дома.
«Привет, Анди».
«Доброе утро, мистер Уэтстра».
«Как мама с папой?»
Неужели он не видит моей формы? Я повернулся таким образом, чтобы солнце
отразилось на пряжке моего солдатского ремня. Наконец я выпалил: «Знаете,
я пошел в армию. Я отправляюсь в Ост-Индию».
Мистер Уэтстра откинулся назад, словно хотел рассмотреть меня получше.
«Да, вижу. Итак, отправляешься за приключениями. Я буду молиться за тебя,
Андрей. Я буду молиться, чтобы твои приключения понравились тебе».
Я уставился на него в великом изумлении. Что он имел в виду под приключениями,
которые должны мне понравиться? Отсюда, с ровных и унылых полей, тянущихся
от Витте во всех направлениях, я считал, что любые приключения понравятся
мне больше, чем затяжной сон этой деревни.
Итак, я покинул свой дом. Я расстался с ним не только физически, но
и эмоционально. Я старательно трудился во время предварительной подготовки
и впервые в жизни почувствовал, что делаю то, что мне нравится.
О, как мне нравилось, что ко мне относятся как ко взрослому. Часть
подготовки проходила в городке Горкум. Каждое воскресенье я ходил в церковь,
но не потому, что меня интересовало служение, а только затем, что после
я надеялся попасть на обед. Мне ужасно нравилось рассказывать за обедом,
что меня назначили в специальный диверсионно-десантный отряд для отправки
в Индонезию.
«Через несколько недель, — говорил я, театральным жестом отодвигаясь
на стуле и доставая свою воскресную сигару, — я столкнусь лицом к лицу
с врагом». Затем, бросив на хозяев несколько рассеянный взгляд, я спрашивал,
будут ли они писать мне. Они всегда соглашались, и, прежде чем я уехал
из Голландии, в моей записной книжке было семьдесят адресов.
Одним из моих корреспондентов была девушка. Я встретил ее после воскресной
службы в реформатской церкви. Это была самая красивая девушка из всех,
кого я видел прежде. Она была примерно одного со мной возраста, очень тоненькая,
с иссиня-черными волосами. Но более всего меня поразила ее кожа. Я читал
о белой как снег коже, но впервые в жизни увидел такой цвет лица своими
глазами. После приятной дремы во время богослужения я отправился на поиски
желающих пригласить меня на обед. И конечно, мои расчеты оправдались и
на этот раз.Белоснежка стояла у дверей. Она сама представилась.
«Я Тиле», — сказала она.
«А я Андрей».
«Моя мама спрашивает, не хотите ли вы отобедать с нами».
«С удовольствием», — ответил я и через несколько минут покинул церковь
с принцессой, державшей меня под руку.
Отец Тиле был торговцем рыбой. Они жили прямо над своим магазином,
недалеко от морского побережшя в Горкуме. Во время обеда приятные запахи
с причала смешивались с ароматами вареной капусты и ветчины. После обеда
мы сидели в семейной гостиной.
«Сигару, Андрей?» — предложил отец Тиле.
«Спасибо, сэр». Я взял одну сигару и стал крутить ее в пальцах так,
как это делали мужчины в Витте. Честно говоря, мне не нравилось курить
сигары, но чувство сопричастности мужскому сословию было так сильно, что
я мог бы курить веревки и получать удовольствие от этого
Пока мы пили и дымили сигарами, Тиле сидела спиной к окну, и яркое
полуденное солнце делало ее волосы еще более синими, чем всегда. Она почти
ничего не говорила, но я уже знал, что эта молодая девушка будет писать
мне и, может быть, станет не только моей корреспонденткой.
22 ноября 1946 г. — последний день на родине. Я уже попрощался с Тиле
и другими семьями в Горкуме. Теперь нужно было повидаться со своей семьей.
Если бы я знал, что вижу маму в последний раз, я бы не вел себя как
рвущийся на фронт бравый солдат. Но я не знал и потому принял объятия матери
как нечто должное. Я думал о том, как замечательно выгляжу: на мне хорошо
подогнанное обмундирование, я в отличной физической форме, волосы по-армейски
коротко подстрижены.
Я уже собирался уходить, когда мама достала из-под фартука маленькую
книгу. Я сразу понял, что это Библия.
«Андрей, возьмешь ее с собой?»
Конечно, я сказал «да».
«Ты будешь читать ее, Андрей?»
Вы когда-нибудь говорили своей маме «нет»? Вы можете чего-то не сделать,
но не можете сказать «нет». Я положил Библию в рюкзак, на самое дно, и
забыл про нее.
Наше транспортное судно «Sibajak» достигло берегов Индонезии как раз
перед Рождеством 1946 г. Мое сердце забилось в волнении от нахлынувших
на меня тяжелых тропических ароматов. Полуобнаженные грузчики торопливо
сновали вверх и вниз по трапам. Я вдыхал эти новые запахи, вслушивался
в голоса торговцев, которые пытались привлечь наше внимание. Закинув рюкзак
на плечи, под палящим солнцем я с трудом сошел вниз по трапу. Тогда я не
подозревал, что через несколько недель буду убивать детей и невооруженных
взрослых, таких же, как те люди, что сейчас толпились вокруг меня. Некоторые
торговцы продавали обезшянок. На шее у зверьков были цепочки, и многие
из них умели делать разные трюки. Меня страшно заинтересовали эти маленькие
животные со своими серьезными, старческими мордочками, и я наклонился,
чтобы получше рассмотреть их.
«Не трогай их!»
Я выпрямился и увидел, что ко мне обращается один из наших офицеров.
«Они кусаются, солдат». Офицер улыбался, но был в то же время очень
серьезен. «И половина из них больна бешенством».
Он прошел дальше, а я убрал руку. Мальчишка побежал за офицером, громко
обвиняя его в том, что тот помешал ему совершить сделку. Я вернулся в строй
выгружавшихся солдат, но твердо решил, что обязательно заведу себе обезшянку.
Те из нас, кто были назначены в диверсионно-десантные отряды, были
отправлены на ближайший остров для тренировки. Мне нравилось бегать и преодолевать
препятствия: перелезать через стены, переправляться через реки и потоки,
повиснув на лианах, ползком пролезать в трубы и тоннели, низко согнувшись
под беспрерывным пулеметным огнем. Еще больше мне нравились рукопашные
бои, где мы работали штыками, ножами и голыми руками. «Хай-хо!» Выпад,
удар, опять стремительный выпад против врага с раскрытым ножом. Но почему-то
мне никогда и в голову не приходило, что я учусь убивать людей.
В подготовку десантника входило развитие чувства уверенности в себе.
Но здесь мне не требовалось большой тренировки. С самого детства у меня
была ничем не обоснованная уверенность в том, что я сделаю все, что захочу.
Так было, например, с вождением тяжелой транспортной машины на гусеничном
ходу, которая называлась Брен. Даже те, кто умел водить машину, с трудом
справлялись с этой махиной. Я же вообще не умел водить. Но каждый раз,
когда мы отправлялись на маневры, я наблюдал за водителем до тех пор, пока
наконец не решил, что понял все, что требуется.
И вдруг однажды у меня появился шанс выяснить это на практике. Выйдя
из штаба, я наткнулся на офицера.
«Ты умеешь водить транспортер, солдат?»
Я быстро отдал честь и еще быстрее ответил: «Да, сэр».
«Нужно поставить вон тот Брен в гараж. Пойдем».
Прямо перед нами на повороте стояла транспортная машина. Гараж находился
в трехстах ярдах от нее. Там были припаркованы еще семь транспортеров один
за другим. Я шлепнулся на сиденье водителя, а офицер уселся рядом. Я посмотрел
на приборный щиток. Передо мной был ключ зажигания, и я помнил, что водитель
прежде всего поворачивал этот ключ. Естественно, мотор чихнул и заработал.
Так, а на какую педаль нужно теперь нажать? Я надавил на одну из них, и
она легко подалась вниз, а я понял, что мне опять повезло. Я включил скорость,
отпустил сцепление, и сильным рывком мы двинулись вперед.
Офицер взглянул на меня, но ничего не сказал: никто из водителей Бренов
не ездит гладко и ровно. Но когда я на полном ходу пустился по улице лагеря,
я заметил, что офицер обеими руками вцепился в поручни и крепко уперся
ногами в пол. Мы промчались эти триста ярдов с одним маленьким недоразумением,
в результате которого проходивший по улице сержант показал рекордную скорость
реакции, буквально вылетев из-под колес нашей машины. И вот мы приблизились
к другим транспортерам.
Но я уже понял, что попал в беду.
Я не знал, где находятся тормоза. Дрожащими руками и ногами я пробовал
нажимать на все кнопки и рычаги, какие мог найти в машине. Среди всего
прочего я включил акселератор, и последним рывком мы врезались в выстроившиеся
транспортные машины. Все семь Бренов двинулись вперед, и каждый врезался
в зад впереди стоявшего, пока мы наконец не остановились в дыму и гари
и мотор нашей машины не заглох окончательно.
Я покосился на офицера. Он смотрел прямо перед собой широко раскрытыми
глазами, по лицу градом катился пот. Он вылез из машины, перекрестился
и ушел, даже не взглянув на меня. К транспортеру подбежал сержант и выдернул
меня с водительского сиденья.
«В чем дело, солдат? Что ты натворил?»
«Он спросил меня, умею ли я водить машину. Но он не спросил, умею ли
я останавливаться!»
Вероятно, мне повезло, что на следующее утро мы уезжали на первое боевое
задание. Говорили, что нас посылают на выручку коммандос, которые в боях
потеряли три четверти своего состава.
На рассвете мы вылетели на фронт.
И я сразу понял, что ошибался насчет этого приключения. Это была не
просто опасность — опасность я любил — это было убийство. Теперь нашими
мишенями стали не бумажные фигуры, а такие же отцы и братья, каких я оставил
дома. Часто мы стреляли по простым мирным жителям.
Что же я делаю? Как попал сюда? Я был себе отвратителен.
Затем однажды произошел случай, воспоминание о котором преследует меня
всю жизнь. Мы шли через деревню, которая еще не совсем опустела. Мы чувствовали
себя уверенно, потому что были убеждены, что коммунисты не станут минировать
деревню, в которой оставались их люди. Больше всего на свете мы боялись
мин. Мы боялись их всегда. Эти омерзительные устройства могли выпрыгнуть
у вас из-под ног, взорваться и оставить вас на всю жизнь пресмыкающимся
калекой. В течение трех недель мы постоянно участвовали в боях и нервы
у всех были на пределе. Вдруг где-то посреди деревни мы наткнулись на гнездо
мин. Отряд пришел в бешенство. Без приказа, без причины мы открыли огонь
по всему, что двигалось. Мы стреляли во все, что попадалось нам на глаза.
Когда мы пришли в себя, в деревне не осталось ни
души. Мы обошли заминированный участок и прошли через уничтоженную
нами деревню. На окраине я увидел зрелище, которое чуть не свело меня с
ума. На земле в луже собственной крови лежала молодая индонезийская женщина
с младенцем на груди. Оба были убиты одной пулей.
После этого я готов был застрелиться. Но знаете, в течение следующих
двух лет я стал знаменитостью в наших войсках за свою смелость и отвагу.
Я купил ярко-желтую соломенную шляпу и всегда брал ее с собой в бой. Это
был вызов и приглашение. «Вот я! — кричала моя шляпа.— Стреляйте в меня!»
Постепенно вокруг меня собрались ребята, такие же бесшабашные, как я, и
вместе мы придумали лозунг, который был известен во всем лагере: «Будь
мудрым — будь безумным!»
Все, что мы делали в течение тех двух лет, будь то на поле боя или
на отдыхе в лагере, было крайностью. Если мы дрались, то дрались как безумные.
Если пили, то пили до бесчувствия. Мы вместе таскались из бара в бар и
били витрины местных магазинов пустыми бутылками.
Когда я очнулся от этих оргий, я никак не мог понять, зачем я это делал.
Однажды мне пришло в голову, что, может быть, армейский капеллан в состоянии
помочь мне. Я слышал, что его можно застать в офицерском баре, но, когда
я нашел его, он был таким же пьяным и болтливым, как все остальные. Он
вышел ко мне, но, узнав, с какой целью я пришел, засмеялся и сказал, что
я сам справлюсь. «Но если хочешь, приходи на службу перед тем, как идти
в бой, — сказал капеллан, — тогда будешь убивать людей, удостоенный благодати».
Он подумал, что отпустил очень смешную шутку, и вернулся в бар, чтобы рассказать
ее остальным.
Тогда я обратился к своим корреспондентам. Я переписывался со всеми
людьми, которым обещал писать, и теперь поделился своими сомнениями с некоторыми
из них. Они же все написали мне в ответ фактически одно и то же: «Ты воюешь
за свою страну, Андрей. Поэтому остальное не имеет значения».
Только один человек сказал об этом больше. Это была Тиле. Она написала
мне о моей вине. Эти слова потрясли меня. Но дальше она говорила о прощении.
И тут я ее не понял. Чувство вины сковало меня как цепь, и ничто, чем бы
я ни занимался — пил, дрался, писал письма или читал их, — не могло избавить
меня от него.
Однажды, когда я был в увольнении в Джакарте, я увидел на базаре маленького
гиббона, привязанного к длинному шесту. Он сидел на самом верху и ел какие-то
фрукты, и когда я проходил мимо, прыгнул ко мне на плечо и дал мне дольку
апельсина. Я засмеялся, и этого было достаточно, чтобы ко мне тут же подбежал
продавец-индонезиец.
«Сэр, вы понравились моей обезьянке».
Я опять рассмеялся. Гиббон дважды подмигнул мне, а потом показал зубы,
что, по всей видимости, должно было означать улыбку.
«Сколько?»
Вот так я купил обезьяну. Я принес ее с собой в казарму. Сначала все
ребята были в восторге.
«Она кусается?»
«Она кусает только жуликов», — ответил я.
Это было легкомысленное замечание, ничего не значившее. Но как только
я произнес эти слова, обезьяна вырвалась у меня из рук и, хватаясь за стропила,
прыгнула — непонятно почему именно туда — на голову крепко сбитого парня,
который на удивление часто выигрывал в покер. Он дернулся и стал размахивать
руками, пытаясь убрать с головы обезьяну. Вся казарма разразилась хохотом.
«Убери ее от меня, — кричал Ян Зварт, — убери ее!»
Я вытянул руку, и обезьянка прибежала ко мне.
Ян пригладил волосы, одернул рубашку; в глазах его вспыхнул зловещий
огонек. «Я убью ее», — тихо сказал он.
Так в этот день я приобрел одного друга и потерял другого. Прошло совсем
немного времени, как я заметил, что у обезьянки болит живот.
Однажды, когда я нес ее на руках, я почувствовал у нее в области пояса
что-то жесткое. Я положил ее на кровать и приказал лежать смирно. Очень
осторожно я искал в шерсти то место, пока наконец не обнаружил его. По-видимому,
когда обезьяна была совсем малышкой, кто-то обвязал ее куском проволоки
и так и не снял ее. Обезьяна выросла, а проволока вросла в тело. Должно
быть, она причиняла ей сильную боль.
В тот же вечер я сделал ей операцию. Я взял бритву и сбрил шерсть вокруг
пояса на три дюйма в ширину. Обнаженный рубец был красным и страшным. Ребята
в казарме смотрели, а я осторожно резал плоть животного до тех пор, пока
не дошел до проволоки. Обезьянка лежала удивительно тихо. И даже когда
ей было больно, она смотрела на меня такими глазами, словно хотела сказать:
«Я все понимаю». Наконец я вытащил проволоку. Она тут же вскочила, закрутилась
волчком, принялась прыгать у меня на плече, дергать за волосы к великому
восторгу всех ребят в казарме — кроме Яна.
После этого происшествия мы с гиббоном стали неразлучными друзьями.
Думаю, я привязался к нему так же крепко, как он ко мне. Мне кажется, в
той проволоке, которая связывала его, я усматривал параллель с моим чувством
вины, которое точно так же сковывало меня, а в его освобождении видел то,
к чему стремился сам. Если днем я не был занят, то брал его с собой на
длительные пробежки по лесу. Он несся за мной вприпрыжку до тех пор, пока
не уставал. Затем резким прыжком бросался вперед, подпрыгивал и цеплялся
за мои шорты, где и висел, пока я не брал его на руки и не сажал на плечо.
Вместе мы бегали по десять-пятнадцать миль, покуда я не падал на землю
и не засыпал. Почти всегда в лесу были обезьяны. Мой маленький гиббон забирался
на верхушки деревьев, где качался и болтал со своими собратьями. Когда
это произошло впервые, я испугался, что навсегда потерял его. Но когда
я поднялся, чтобы вернуться в лагерь, откуда-то сверху раздался резкий
и пронзительный крик, шорох листьев, и гиббон тяжелым комом рухнул мне
на плечо.
Однажды, когда, веселый и радостный, я вернулся в казарму, меня ожидало
письмо из дому. Брат Бен очень подробно писал о похоронах.
С большим трудом и не сразу я понял, что речь шла о маме.
По-видимому, они послали телеграмму, но я так и не получил ее. Я чувствовал,
что сейчас расплачусь. Я дал обезьяне воды и, пока она пила, ушел из лагеря.
Мне не хотелось видеть даже гиббона. Я бежал и бежал, пока у меня не закололо
в боку, и вдруг ощутил, как одиноко мне будет теперь без мамы.
На той же неделе Ян Зварт отомстил моему гиббону. Однажды вечером я
вернулся после дежурства и меня встретили с новостью:
«Андрей, твоя обезьянка мертва».
«Мертва? — я тупо посмотрел на говорившего. — Что случилось?»
«Один из ребят схватил ее за хвост и бил о стену».
«Зварт?»
Парень ничего не ответил.
«Где она?»
«На улице. В кустах».
Я нашел ее на земле, прикрытую ветками. Хуже всего было то, что она
оказалась еще жива. Я поднял ее и принес с собой в казарму. У нее была
разбита челюсть. В горле зияла огромная дыра. Когда я попытался дать ей
воды, она вытекла сквозь дыру в горле. Ян Зварт настороженно смотрел на
меня, готовый к драке. Но я не стал драться. Слишком сильная боль, обрушившаяся
на меня в последние дни, притупила все мои чувства. В течение следующих
десяти дней я возился с обезьяной днем и ночью. Я зашил ей горло и поил
сладкой водой. Я массировал ее маленькие мускулы. Гладил по шерсти. Согревал
и постоянно разговаривал с ней. Это было существо, которое я освободил
от оков, и я не собирался отпускать его без борьбы.
Медленно, очень медленно мой гиббон начал есть, а затем потихоньку
стал ползать по кровати. Потом уже мог садиться и сердито ворчать, если
я не торопился вовремя покормить его. К концу второго месяца он опять бегал
со мной в лесу.
Но он навсегда потерял доверие к человеку. В присутствии людей он прекращал
дрожать только тогда, когда всеми четырьмя лапами и хвостом обвивал мою
руку, а голову прятал у меня на груди.
Когда стало известно о том, что готовится новое наступление, я спросил,
кто из водителей сможет взять напрокат машину и отвезти меня с гиббоном
вглубь джунглей. «Я хочу отпустить его и быстро уехать, — объяснил я. —
Кто отвезет нас?»
«Я поеду».
Я оглянулся. Это был Ян Зварт. Я долго смотрел на него, но он даже
не моргнул.
«Хорошо».
Пока мы ехали в лес, я объяснял обезьянке, почему больше не могу держать
ее у себя. Наконец мы остановились. Когда я поставил гиббона на землю,
его маленькие мудрые глаза посмотрели на меня с пониманием. Он даже не
пытался прыгнуть обратно в джип. Когда мы отъехали, он так и остался сидеть
на земле, глядя нам вслед, пока мы не скрылись из виду.
На рассвете следующего утра, 12 февраля 1949 г., наш отряд двинулся
в путь.
Хорошо, что я отпустил маленького гиббона, потому что мне уже не суждено
было вернуться в этот лагерь.
И опять я старался выглядеть таким же бравым, как раньше. Я снова надел
свою желтую соломенную шляпу. Я громко кричал, ругался, день за днем шагая
вперед со своей командой, но удача, казалось, отвернулась от меня.
Однажды утром мне в ногу угодила пуля и меня комиссовали.
Это произошло так быстро и — сначала — так безболезненно, что я даже
не понял, что случилось. Мы сидели в засаде. С трех сторон нас окружал
гораздо более сильный противник. Почему пуля попала в ногу, а не в шляпу,
я не знаю, но я упал на бегу. Я знал, что не споткнулся, но встать не смог.
Затем я увидел, что в моем ботинке две дыры. Из обеих дырок текла кровь.
«Меня ранило», — позвал я, ничуть не взволнованный. Это был факт, и
я констатировал его как таковой.
Мой друг затащил меня в ров, подальше от пуль. Наконец пришли санитары.
Они положили меня на носилки и понесли, низко сгибаясь к земле. На мне
по-прежнему была желтая шляпа, которую я категорически отказывался снять,
хотя она привлекала огонь. Одна пуля прошла сквозь ее тулью, едва не задев
головы. Но мне было все равно.
Несколько часов спустя меня, все еще в шляпе, положили на операционный
стол в полевом госпитале. На операцию ушло два с половиной часа. Я слышал,
как врачи обсуждали, ампутировать ногу или нет. Медсестра попросила меня
снять шляпу, но я отказался.
«Разве вы не знаете, что это? — спросил хирург у медсестры. — Это символ
их части. Это те самые парни, которые решили быть мудрыми и стали безумными».
Но я не потерял рассудок. Это была последнБя шутка и последний провал.
Мне не удалось даже погибнуть героем. Я только получил пулю в ногу. Почему-то
в своем яростном саморазрушении я никогда не думал о такой возможности.
Я всегда с глубоким презрением относился ко всякому фарсу. Но жить инвалидом
— что может быть унизительнее! Мое приключение провалилось. Мне было всего
двадцать лет, когда я понял, что на свете вообще нет места приключениям.
|
|