I
Нужно оправдываться - сомнения быть не может. Вопрос лишь, с чего начинать:
с оправдания формы или содержания настоящей работы. На Западе афористическая форма
изложения - явление довольно обычное. Иное дело у нас. У нас полагают, что книга
должна представлять из себя последовательно развитую систему мыслей, объединенных
общей идеей - иначе она не оправдывает своего назначения... И точно, если бы книга
не могла иметь никакого другого назначения, - то афоризм был бы этим самым навсегда
осужден. Разрозненные, не связанные между собой мысли в лучшем случае могли бы
рассматриваться как сырой материал, который может получить некоторую ценность
лишь после соответствующей обработки. Но по мере того, как растет недоверие к
последовательности и сомнение в пригодности всякого рода общих идей, не должно
ли явиться у человека отвращение и к той форме изложения, которая наиболее приспособлена
к существующим предрассудкам? Говорю по опыту. Настоящей работе я менее всего
предполагал придать ту форму, которую она сейчас приняла. Во мне уже до известной
степени успела вкорениться привычка к последовательному и систематическому изложению,
и я начал писать, даже довел до половины работу по тому же приблизительно плану,
по которому составлял и свои предыдущие сочинения. Но чем дальше подвигалась работа,
тем невыносимее и мучительнее становилось мне продолжать ее. Некоторое время я
и сам не мог отдать себе отчета, в чем тут, собственно, дело. Материал давно готов
- осталась только чуть ли не внешняя скомпоновка. Но то, что я принимал за внешнюю
обработку, оказалось гораздо более существенным и важным делом, чем мне казалось.
С удивлением и недоумением я стал замечать, что, в конце концов, "идее"
и "последовательности" приносилось в жертву то, что больше всего должно
оберегать в литературном творчестве - свободная мысль. Иногда незаметное, пустячное
на вид обстоятельство, - например, место, отведенное той или другой мысли, или
случайное соседство уже придавали ей нежелательный оттенок отчетливости и определенности,
на которые я не имел никакого права и которых менее всего желал. А все "потому
что" заключительные "итак", даже простые "и" и иные невинные
союзы, посредством которых разрозненно добытые суждения связываются в "стройную"
цепь размышлений, - Боже, какими беспощадными тиранами оказались они! Я увидел,
что так писать - для меня по крайней мере - невозможно. Ведь все мои собственные
воспоминания читателя говорили мне, что самое обременительное и тягостное в книге
- это общая идея. Ее нужно всячески вытравлять, если только не хочешь стать ее
данником и бессловесным рабом, а меж тем до тех пор, пока сохраняется принятая
форма изложения, идея не только будет главенствовать, но и подавлять собой все
содержание книги. Ибо каким иным путем может быть достигнуто единство и цельность
в сочинении? Я убедился, что другого исхода нет, что нужно вновь разобрать по
камням наполовину уже выстроенное здание и, рискуя возбудить против себя негодование
читателей и в особенности критики, которая, разумеется, в нарушении традиционной
формы не захочет увидеть ничего, кроме странной причуды, представить работу в
виде ряда внешним образом ничем не связанных меж собой мыслей... Нет идеи, нет
идей, нет последовательности, есть противоречия, но ведь этого именно я и добивался,
как, может быть, читатель уже и угадал из самого заглавия. Беспочвенность, даже
апофеоз беспочвенности, - может ли тут быть разговор о внешней законченности,
когда вся моя задача состояла именно в том, чтоб раз навсегда избавиться от всякого
рода начал и концов, с таким непонятным упорством навязываемых нам всевозможными
основателями великих и не великих философских систем. Современный законодатель
мысли устанавливает незыблемый принцип: уметь кончать. Но попробуйте допросить
его: что дает ему право с такой уверенностью провозглашать свой закон - и вы увидите,
что у него, в сущности, ничего, кроме "доказательств по аналогии", нет
за душой. Дом без крыши никуда не годится, - ergo размышления без начала и конца
должны быть отвергнуты. Но ведь дом и без печей не удовлетворяет своему назначению
- неужели же из-за этого писателям обзаводиться дымовыми трубами и заслонками?
Да и вообще ведь доказательства по аналогии самые бедные и неубедительные доказательства,
собственно говоря, даже совсем и не доказательства. А меж тем, сколько я ни напрягаю
память, я не могу припомнить в пользу законченности больше ни одного серьезного
довода. Домом с крышей исчерпывается все. Ведь нельзя же в данном случае ссылаться
на стремления нашего разума!? К чему только не стремился уже наш бедный разум
и чего только уже не оправдывали его стремлениями! Когда-то, по крайней мере,
на него возлагали большие надежды - и тогда было естественно потакать его потребностям,
даже дурным привычкам, вкусам и капризам. Но теперь, когда все так ясно сознали
его бессилие, когда даже метафизики взялись за естественные науки и ни на минуту
не спускают глаз с теории познания - неужели и теперь имеет смысл считаться с
потребностями разума?! Не наоборот ли? Не является ли главной задачей нашего времени
научиться искусству обходить (а то и разрушать) все те многочисленные заставы,
которые под разными предлогами выстраивались в старину могущественными феодалами
духа и лишь в силу вечного консерватизма трусливой и близорукой человеческой природы
и доныне продолжают еще считаться непреодолимыми, даже "естественными"
преградами для движения нашей мысли? Зачем кончать? Зачем последнее слово? Зачем
мировоззрение?.. Разумеется, я говорю о философии и о философах, о людях, стремящихся
как можно более увидеть, узнать, испытать в жизни. Для обыкновенной житейской
практики законченность по-прежнему останется неизменным догматом. Дом без крыши,
точно, никуда не годится... Но незаконченные, беспорядочные, хаотические, не ведущие
к заранее поставленной разумом цели, противоречивые, как сама жизнь, размышления
- разве они не ближе нашей душе, нежели системы, хотя бы и великие системы, творцы
которых не столько заботились о том, чтоб узнать действительность, сколько о том,
чтоб "понять ее"? "Если моя теория не согласуется с фактами, -
то тем хуже для фактов", - сказал Гегель. Мне кажется, что вслед за ним и
многие другие могли бы повторить эти "гордые" слова - но не все успевают
при жизни добиться гегелевской славы, при которой только и разрушается роскошь
такой самоуверенной откровенности. Философы, естественно, ценят свои системы очень
высоко: нелегко они им даются, на них ухлопывается целая жизнь. Да и спрос на
мировоззрения велик. Человек, действительно, хочет "понять" мир - и
иногда так сильно хочет, что желание заглушает в нем всякую способность критически
относиться к представляемым доводам, и он с восторгом приветствует даже слабую
аргументацию. Теперь никто не скажет: credo, quia absurdum,[1] - но это не значит
еще, что мы вполне эмансипировались от средневекового суеверия, что у нас нет
своего credo и своего absurdum, только, разумеется, приспособленных к духу рационалистически
настроенного века железных дорог и электричества. Впрочем, не нужно даже обманывать
себя иллюзией новизны. Если порыться в памяти, то для нашего символа веры мы можем
найти готовую формулу в пережитках далекой старины. Как ни дисциплинируйте человеческий
ум, он все же ухитрится под тем или другим предлогом забраться под какую-нибудь
"сень", чтобы на досуге вволю предаться своим порочным наклонностям,
главным образом dolce far niente[2]. На что, кажется, беспощадно поступает современная
методология! "Вере" строжайше воспрещено на выстрел приближаться к областям,
где царит строгое научное исследование. Были приняты самые разнообразные способы
предупреждения, дабы коварная обольстительница как-нибудь тайком не нашла себе
приюта не только в уме, но и в "сердце" человека. "Вера ненаучна"
- теперь это знает даже ребенок, и с школьного возраста нас приучают оберегаться
от сближения с особой, навсегда скомпрометировавшей себя таким изобретениями,
как астрология, алхимия и т. д. И если вы ознакомитесь с современными учениями
о методах, вы уйдете от них совершенно успокоенным: сквозь частую сеть настроенных
ими охранных постов, по-видимому, никакая вера не проберется в душу современного
человека, будь она даже незаметнее булавочной головки. В положительности современного
знания никто не сомневается, даже самые подозрительные и искушенные люди. Когда
Толстой или Достоевский начинали воевать с наукой, они всеми силами старались
перенести спор на моральную почву. Наука права, права, об этом разговору быть
не может, но она служит богатым, а не бедным, она развивает в людях дурные страсти.
Даже Ницше не всегда имел достаточно смелости пред лицом современной науки, и
его смущала занятая ею неприступная позиция.
Но, к счастью, все, что есть дело человеческих рук, при ближайшем рассмотрении
оказывается несовершенным. Столетия прогрессивной научной работы дали блестящие
практические результаты, но в области теоретической мысли новое время почти ничего
не сделало, хотя мы и насчитываем длинный ряд громких имен, начиная с Декарта
и кончая Гегелем. Наука покорила человеческую душу не тем, что разрешила все ее
сомнения, и даже не тем, что она, как это думает большинство образованных людей,
доказала невозможность удовлетворительного их разрешения. Она соблазнила людей
не своим всеведением, а житейскими благами, за которыми так долго бедствовавшее
человечество погналось с той стремительностью, с какой измученный продолжительным
постом нищий набрасывается на предложенный ему кусок хлеба. Венцом положительных
наук считается социология, обещающая выработку таких условий общежития, при которых
нужда, горе и страдания навсегда исчезнут с земли. Это ли не соблазн? И разве
ради таких заманчивых перспектив не стоит отказаться от призрачных надежд, которыми
в прежние времена жило человечество? И на смену старого credo, quia absurdum явилось
новое, вернее, обновленное и неузнанное credo, ut intelligam[3].
Нужно только понять окружающий мир - и величайший идеал, когда-либо рисовавшийся
человеческой фантазии, будет осуществлен. На радостях никто и не заметил, что
бедный человеческий разум, руководимый на этот раз самой наукой, этой воплощенной
осторожностью и недоверчивостью, снова попал впросак, и что вера в "понимание"
не имеет решительно никаких преимуществ, сравнительно с другими, раньше властвовавшими
над людьми верами. Да к тому же еще идеал, слово, пред которым человечество чуть
ли не с колыбели своей привыкло гнуть колени. Где уж тут поверять, подозревать,
допрашивать! Нет ни одного философски образованного человека, которому не было
бы памятно схоластическое credo, ut intelligam, - но все убеждены, что к нам оно
никакого отношения не имеет и что мы далеки от того младенческого состояния, при
котором вера определяет характер и направление умственных интересов. Мы до того
убеждены, что научное воспитание предохранило нас навсегда от возможности несообразных
увлечений, что в последнее время даже вновь разрешили открыто приблизиться к себе
бедной изгнаннице. "Это нашим предкам опасно было знаться с верой. Невышколенные
и некультурные люди - они не умели пользоваться огнем и всегда становились его
жертвой. Мы же спокойно будем наслаждаться теплом и светом, ибо знаем все свойства
опасной стихии и не боимся их разрушительного действия". Такие и им подобные
рассуждения усыпили подозрительность человеческой мысли и привели к неслыханному
дотоле торжеству науки. Кому придет теперь охота повторить старый вопрос: в чем
истина? Кто не знает, что этот вопрос не имеет никакого смысла с научной точки
зрения, ибо какой бы ни получился на него ответ, это нисколько не повлияет на
ход и характер научных изысканий? Наука вперед знает, чего она хочет, и свои стремления
формулирует в виде положений, которые она называет аксиомами или не требующими
доказательств предпосылками.
|