Согласно преданию, Лидда или Лудд - родина святого Георгия. Случилось так, что
именно из этого селения я увидел в первый раз пестрые поля Палестины, похожие
на райские поля. В сущности, Лидда - военный лагерь и потому вполне подходит святому
Георгию. Вся эта красивая пустынная земля звенит его именем, как медный или бронзовый
щит.
Не одни христиане славят его - в гостеприимстве своей фантазии, в простодушном
пылу подражательства мусульмане переварили добрую часть христианских преданий
и приняли св. Георгия в сонм своих героев.
В этих самых песках, говорят, Ричард Львиное Сердце впервые воззвал к святому
и украсил его крестом английское знамя. Но о св. Георгии говорится не только в
предании о победе Ричарда; предания о победе Саладина тоже восхваляют его. В той
темной и страшной битве один христианский воин дрался так яростно, что мусульмане
прониклись благоговейным ужасом даже к мертвому телу и похоронили его с честью
как св. Георгия. Этот лагерь подходит к Георгию, и место здесь подходящее для
поединка. По преданию, это было в других краях; но в местах, где зеленые поля
сменяются бурым отчаянием пустыни, кажется, что и сейчас человек бьется с драконом.
Многие считают битву св. Георгия просто волшебной сказкой. По-видимому, они правы,
и здесь я пользуюсь ею только в качестве сравнения.
Представьте себе, что кто-нибудь поверил в св. Георгия, но отбросил при этом
всю ту чепуху о крылатом и когтистом чудище, которую предание приплело к его образу.
Возможно, этот человек, преследуя патриотические или еще какие-нибудь хорошие
цели, счел св. Георгия недурным образцом для вас. Возможно, он узнал, что ранние
христиане были скорее воинами, чем пацифистами. Как бы то ни было, он поверил
в историческую реальность св. Георгия и ничуть не удивится, если найдет свидетельства
о его жизни.
И вот, представьте себе, что этот человек отправился на место легендарной битвы
и не нашел или почти не нашел следов св. Георгия. Зато он нашел на этом месте
кости крылатого когтистого чудища или древние изображения и надписи, сообщающие
о том, что здесь приносились жертвы дракону и одной из них была царская дочь.
Нет сомнения, он удивится, найдя подтверждения неправдоподобной, а немыслимой
части предания. Он нашел не то, что ожидал; но пользы от этого не меньше, даже
больше. Находки не доказали, что жил св. Георгий, но они блестяще подтвердили
предание о битве с драконом. Конечно, если бы так случилось, человек не обязательно
поверил бы преданию. Он просто увидел бы: что-то в нем есть. И по всей вероятности,
он вывел бы из этого, что предание в какой-то степени серьезнее, чем можно было
думать.
Я совсем не считаю, что все случится именно так с этой палестинской легендой.
Но так случилось с другой, самой священной и страшной из палестинских легенд.
Именно это случилось с легендой о Том, рядом с кем и дракон, и Георгий - просто
элементы орнамента; о Том, благодаря кому даже Георгиевский крест напоминает нам
в первую очередь не о св. Георгии. Не думаю, что в этой пустыне св. Георгий сразился
с драконом. Но Иисус сразился здесь с дьяволом.
Св. Георгий - только служитель, а дракон - только символ, но поединок их -
правда. Тайна Христа и Его власти над бесами выражена в нем. На пути из Иерусалима
в Иерихон я часто вспоминал о свиньях, кинувшихся с крутизны. Не примите это за
намек - на свинью я похож, но нет во мне той прыти, а если я чем и одержим, то
никак не бесом уныния, доводящим до самоубийства. Но когда едешь к Мертвому морю,
действительно кажется, что несешься с кручи. Странное чувство возникает здесь:
вся Палестина - круча, словно другие земли просто лежат под небом, а эта обрывается
куда-то. Ни карты, ни книги не говорили мне об этом.
Я видел детали - костюмы, дома, пейзажи, - но они не дают представления о бесконечном,
долгом склоне. Мы ехали в маленьком "форде" среди утесов; потом дорога
исчезла, и наша машина переваливалась, как танк, через камни и высохшие русла,
пока нам не открылся зловещий и бесцветный вид Мертвого моря.
До него далеко и на карте, тем более в машине, и кажется, что ты приехал в другую
часть света. Но все это - один склон; даже в диких краях за Иорданом можно увидеть,
обернувшись, церковь на холме Вознесения. И хотя предание о свиньях относится
к другим местам, мне все казалось, что оно удивительно подходит к этому склону
и таинственному морю. Мне чудилось, что именно здесь можно выудить чудовищных
рыб о четырех ногах или "морских свиней" - разбухших, со злыми глазками,
духов Гадары.
И вот я вспомнил, что именно это предание послужило в свое время предметом
спора между христианством и викторианской наукой. Спорили лучшие люди века: научный
скепсис защищал Гексли, верность Писанию - Гладстон. Все считали, что тем самым
Гладстон представляет прошлое, а Гексли - будущее, если не просто конечную истину.
У Гладстона были очень плохие доводы, и он оказался прав. У Гексли доводы были
первоклассные, и оказалось, что он ошибся. То, что он считал бесспорным, стали
оспаривать; то, что он считал мертвым, - даже сейчас слишком живо. Гексли был
необычайно силен в логике и красноречии. Его нравственные принципы поражают мужеством
и благородством. В этом он лучше многих мистиков, сменивших его. Но они его сменили.
То, что он считал верным, - рухнуло. То, что он считал рухнувшим, - стоит и по
сей день. В споре с Гладстоном он хотел (по собственным его словам) очистить христианский
идеал - нравственная высота которого подразумевалась - от заведомо нелепой христианской
демонологии. Но если мы заглянем в следующее поколение, мы увидим, что оно презрительно
отмахнулось от возвышенного и очень серьезно отнеслось к нелепому.
Мне кажется, для поколения, сменившего Гексли, очень типичен Джордж Мур - один
из самых тонких и талантливых писателей эпохи. Он побывал почти во всех интеллектуальных
кругах, пережил немало мод и поддерживал (в разное время, конечно) почти все модные
мнения, чем весьма гордился, считая себя самым вольным из вольнодумцев. Возьмем
его как образчик и посмотрим, что стало с утверждениями Гексли.
Если вы помните, Гексли иронически сомневался в том, что кто-нибудь когда-нибудь
считал справедливость - злом, милосердие - ненужным или, наконец, не видел расстояния
между собой и своим идеалом. Но Джордж Мур, перещеголяв Ницше, сказал, насколько
мне помнится, что восхищается Кромвелем за его несправедливость. Он же осуждал
Христа не за то, что тот погубил свиней, а за то, что Он излечил бесноватого.
Другими словами, он счел справедливость злом, а милосердие - ненужным. Если же
говорить о смиренном отношении к идеалу, он заявил прямо, что у его несколько
изменчивых идеалов одна ценность - они принадлежат ему. Конечно, все это он писал
только в "Исповеди молодого человека"; но в том-то и дело, что он был
молод, а Гексли, по сравнению с ним, - стар. Наше время подвело подкоп не под
христианскую демонологию, не под христианскую теологию, а под ту самую христианскую
этику, которая великому агностику казалась незыблемой, как звезды. Но, высмеивая
мораль, новое поколение возвращалось к тому, над чем смеялся он. В следующей своей
фазе Джордж Мур заинтересовался ирландским мистицизмом, воплощенным в Иейтсе.
Я сам слышал, как Йейтс, доказывая конкретность, вещественность и даже юмор потустороннего,
говорил про своего знакомого фермера, которого феи вытащили из кровати и отдубасили.
И вот, представьте себе, что Йейтс рассказывает Муру очень похожую историю:
о том, как некий волшебник загнал этих фей в фермерских свинок, а те попрыгали
в деревенский пруд. Счел бы Джордж Мур эту историю невероятной? Была бы она для
него чем-нибудь хуже тысячи вещей, в которые обязаны верить современные мистики?
Встал бы он в негодовании и порвал отношения с Йейтсом? Ничуть не бывало. Он бы
выслушал ее серьезно, более того - торжественно и признал бы грубоватым, но, несомненно,
очаровательным образцом сельской мистики. Он горячо защищал бы ее, если бы встретил
где угодно, кроме Нового Завета. А моды, сменившие кельтское движение, оставили
такие пустяки далеко позади. Здесь действовали уже не чудаки-поэты, а серьезные
ученые, вроде сэра Уильяма Крукса иди сэра Артура Конан Дойла. Мне нетрудно поверить,
что злой дух привел в движение свинью, и гораздо труднее поверить, что добрый
дух привел в движение стол.
Но сейчас я не собираюсь спорить, я просто хочу передать атмосферу. Все, что
было дальше, ни в коей мере не оправдывает ожиданий Гексли. Бунт против христианской
этики был, а если не вернулись к христианской мистике, то уж несомненно вернулись
к мистике без христианства. Да, мистика вернулась со всем своим сумраком, со всеми
заговорами и талисманами. Она вернулась и привела семь других духов, злее себя.
Но аналогию можно провести и дальше. Она касается не только мистики вообще, но
и непосредственно одержимости. Это - самое последнее, что взял бы как точку опоры
умный апологет викторианских времен. Однако именно здесь мы найдем образец того
неожиданного свидетельства, о котором я говорил в начале. Не теология, а психология
вернула нас в темный, подспудный мир, где даже единство личности тает и человек
перестает быть самим собой. Я не хочу сказать, что наши психиатры признали существование
бесноватых; если бы они и признали, они бы их назвали иначе - демономанами, например.
Но они признали вещи, ровно столько же неприемлемые для нас, рационалистов старого
толка. И если мы так уж любим агностицизм, направим же его в обе стороны. Нельзя
говорить: да, в нас есть нечто, чего мы не сознаем; зато мы точно знаем, что оно
не связано с потусторонним миром. Нельзя говорить, что под нашим домом есть абсолютно
незнакомый нам погреб, из которого, без сомнения, нет хода в другой дом. Если
мы оперируем с неизвестными, то какое право мы имеем отрицать их связь с другими
неизвестными? Если во мне есть нечто и я о нем ничего не знаю, как могу я утверждать,
что это "нечто" - тоже я сам? Как я могу сказать хотя бы, что это было
во мне изначально, а не пришло извне? Да, мы попали в поистине темную воду; не
знаю, правда, прыгнули ли мы с крутизны. Не мистики недостает нам, а здоровой
мистики; не чудес, а чуда исцеления. Я очень хорошо понимаю тех, кто считает современный
спиритизм делом мрачным и даже бесовским; но это - не аргумент против веры в бесовщину.
Картина еще яснее, когда из мира науки мы переходим в его тень, т.е. в салоны
и романы. То, что сейчас говорят и пишут, наводит меня на мысль: не бесов у нас
маловато, а силы, способной их изгнать. Мы спарили оккультизм с порнографией,
материалистическую чувственность мы помножили на безумие спиритизма. Из Гадаринской
легенды мы изгнали только Христа; и бесы, и свиньи - с нами.
Мы не нашли св. Георгия, зато мы нашли дракона. Мы совсем не искали его - наш
прогрессивный интеллект гонится за куда более светлыми идеалами; мы не хотели
найти его - и современные и обыкновенные люди стремятся к более приятным находкам;
мы вообще о нем не думали. Но мы его нашли, потому что он есть; и нам пришлось
подойти к его костям, даже если нам суждено об них споткнуться. Сам метод Гексли
разрушил концепцию Гексли. Не христианская этика выстояла в виде гуманности -
христианская демонология выстояла в виде бесовщины, к тому же - бесовщины языческой.
И обязаны мы этим не твердолобой схоластике Гладстона, а упрямой объективности
Гексли. Мы, западные люди, "пошли туда, куда нас поведет разум", и он
привел нас к вещам, в которые ни за что не поверили бы поборники разума. В сущности,
после Фрейда вообще невозможно доказать, куда ведет разум и где остановится. Теперь
мы даже не можем гордо заявить: "Я знаю только, что я ничего не знаю".
Именно этого мы и не знаем. В сознании провалился пол, и под ним, в подвале подсознания,
могут обнаружиться не только подсознательные сомнения, но и подсознательные знания.
Мы слишком невежественны и для невежества; и не знаем, агностики ли мы.
Вот в какой лабиринт забрался дракон даже в ученых западных странах. Я только
описываю лабиринт, он мне совсем не нравится. Как большинство верных преданию
католиков, я слишком для него рационалистичен; кажется, теперь одни католики защищают
разум. Но я сейчас говорю не об истинном соотношении разума и тайны. Я просто
констатирую как исторический факт, что тайна затопила области, принадлежащие разуму,
особенно - те области Запада, где царят телефон и мотор.
Когда такой человек, как Уильям Арчер, читает лекции о снах и подсознании и
при этом приговаривает: "Вполне очевидно, что Бог не создал человека разумным",
люди, знающие этого умного и сухого шотландца, несомненно, сочтут это чудом. Если
уж Арчер становится мистиком на склоне лет (спешу заверить, что это выражение
я употребляю в чисто условном, оккультном смысле), нам останется признать, что
волна восточного оккультизма поднялась высоко и заливает не только высокие, но
и засушливые места.
Перемена еще очевидней для того, кто попал в края, где никогда не пересыхают
реки чуда, особенно же в страну, отделяющую Азию, где мистика стала бытом, от
Европы, где она не раз возрождалась и с каждым разом становилась все моложе. Истина
ослепительно ярко сверкает в той разделяющей два мира пустыне, где голые камни
похожи на кости дракона. Когда я спускался из Святых мест к погребенным городам
равнины по наклонной стенке или по плечу мира, мне казалось, что я вижу все яснее,
что стало на Западе с мистикой Востока. Если смотреть со стороны, история была
несложная: одно из многих племен поклонилось не богам, а богу, который оказался
Богом. Все так же, передавая только внешние факты, можно сказать, что в этом племени
появился пророк и объявил Себя не только пророком. Старая вера убила нового пророка;
но и Он в свою очередь убил старую веру. Он умер, чтобы ее уничтожить, а она умерла,
уничтожая Его. Говоря все так же объективно, приходится рассказать о том, что
дальше все пошло ни с чем не сообразно. Все участники этого дела никогда уже не
стали такими, как раньше.
Христианская церковь не похожа ни на одну из религий; даже ее преступления
- единственные в своем роде. Евреи не похожи ни на один народ; и для них, и для
других они - не такие, как все. Рим не погиб, подобно Вавилону и многим другим
городам, он прошел сквозь горнило раскаяния, граничащего с безумием, и воскрес
в святости. И путь его не сочтут обычным даже те, для кого он не прекрасен, как
воскресший Бог, а гнусен, как гальванизированный труп. А главное - сам пророк
не похож ни на одного пророка в мире; и доказательство тому надо искать не у тех,
кто верит в Него, а у тех, кто не верит. Христос не умирает даже тогда, когда
Его отрицают. Что пользы современному мыслителю уравнивать Христа с Аттисом или
Митрой, если в следующей статье он сам же упрекает христиан за то, что они не
следуют Христу?
Никто не обличает наши незороастрийские поступки; нехристианские же (и вполне
справедливо) обличают многие. Вряд ли вы встречали молодых людей, которые сидели
в тюрьме как изменники за то, что не совсем обычно толковали некоторые изречения
Аттиса. Толстой не предлагал в виде панацеи буквальное исполнение заветов Адониса.
Нет митраистских социалистов, но есть христианские. Не правоверность и не ум -
самые безумные ереси нашего века доказывают, что Имя Его живо и звучит как заклинание.
Пусть сторонники сравнительного изучения религий попробуют заклинать другими именами.
Даже мистика не тронешь призывом к Митре, но материалист откликается на имя Христово.
Да, люди, не верящие в Бога, принимают Сына Божия.
Человек Иисус из Назарета стал образцом человечности. Даже деисты XVIII века,
отрицая Его божественную сущность, не жалели сил на восхваление Его доброты. О
бунтарях XIX века и говорить нечего - все они как один расхваливали Христа- человека.
Точнее - они расхваливали Его как Сверхчеловека, проповедника высокой и не совсем
понятной морали, обогнавшего и свое, и, в сущности, наше время. Из Его мистических
изречений они лепили социализм, пацифизм, толстовство - не столько реальные вещи,
сколько маячащий вдали предел человеколюбия.
Я сейчас не буду говорить о том, правы ли они. Я просто отмечаю, что они увидели
в Христе образец гуманиста, радетеля о человеческом счастье. Каждый знает, какими
странными, даже поразительными текстами они подкрепляют этот взгляд. Они весьма
любят, например, парадокс о полевых лилиях, в котором находят радость жизни, превосходящую
Уитмена и Шелли, и призыв к простоте, превосходящий Торо и Толстого. Надо сказать,
я не понимаю, почему они не занялись литературным, поэтическим анализом этого
текста - ведь их отнюдь не ортодоксальные взгляды вполне разрешили бы такой анализ.
По точности, по безупречности построения мало что может сравниться с текстом о
лилиях. Начинает он спокойно, как бы между прочим; потом незаметный цветок расцветает
дворцами и чертогами и великим именем царя; и сразу же, почти пренебрежительно,
переходит Христос к траве, которая сегодня есть, а завтра будет брошена в печь.
А потом - как не раз в Евангелии - идет "кольми паче" ("насколько
же более"), подобно лестнице в небо, взлету логики и надежды. Именно этой
способности мыслить на трех уровнях не хватает нам в наших спорах.
Мало кто может теперь объять три измерения, понять, что квадрат богаче линии,
а куб - богаче квадрата. Например, мы забыли, что гражданственность выше рабства,
а духовная жизнь выше гражданственности.
Но я отвлекся; сейчас мы говорим только о тех сторонах этой многосторонней
истории, которым посчастливилось угодить моде нашего века. Христос прошел испытания
левого искусства и прогрессивной экономики, и теперь разрешается считать, что
Он понимал все, с грехом пополам воплощенное в фабианстве или опрощении. Я намеренно
настаиваю здесь на этой оптимистической - я чуть не сказал "пантеистической"
или даже "языческой" - стороне Евангелия. Мы должны удостовериться,
что Христос может стать учителем любви к естественным вещам; только тогда мы оценим
всю чудовищную силу Его свидетельства о вещах противоестественных.
Возьмите теперь не текст, возьмите все Евангелие и прочитайте его, честно,
с начала до конца. И вот, даже если вы считаете его мифом, у вас появится особое
чувство - вы заметите, что исцелений там больше, чем поэзии и даже пророчеств;
что весь путь от Каны до Голгофы - непрерывная борьба с бесами. Христос лучше
всех поэтов понимал, как прекрасны цветы в поле; но это было для Него поле битвы.
И если Его слова значат для нас хоть что-нибудь, они значат прежде всего, что
у самых наших ног, словно пропасть среди цветов, разверзается бездна зла.
Я хотел бы высказать осторожное предположение: может быть, Тот, Кто разбирался
не хуже нас в поэзии, этике и экономике, разбирался еще и в психологии?
Помнится, я с удовольствием читал суровую статью, в которой доказывалось, что
Христос не мог быть Богом уже потому, что верил в бесов. Одну из фраз я лелею
в памяти многие, многие годы: "Если бы он был богом, он бы знал, что нет
ни бесов, не бесноватых". По-видимому, автору не пришло в голову, что он
ставит вопрос не о божественной природе Христа, а о своей собственной божественной
природе. Если бы Христос, как выразился автор, был богом, Он вполне мог знать
о предстоящих научных открытиях не меньше, чем о последних - не говоря уже о предпоследних,
которые так любят теперь. А никто и представить себе не может, что именно откроют
психологи; если они откроют существа по имени "легион", мы вряд ли удивимся.
Во всяком случае, ушло в прошлое время трогательного всеведения, и авторы статей
уже не знают точно, что бы они знали на месте Бога. Что такое боль? Что такое
зло? Что понимали тогда под бесами? Что понимаем мы под безумием? И если почтенный
викторианец спросит нашего современника: "Что знает Бог?" - тот ответит:
"А Бог его знает!", и не сочтет свой ответ кощунственным.
Я уже говорил, что места, где я об этом думал, походили на поле чудовищной
битвы. Снова по старой привычке я забыл, где я, и видел не видя. Вдруг я очнулся
- такой ландшафт разбудил бы кого угодно. Но, проснувшись, живой подумал бы, что
продолжается его кошмар, мертвый - что он попал в ад. Еще на полпути холмы потускнели,
и было в этом что-то невыносимо древнее, словно еще не созданы в мире цвета. Мы,
по-видимому, привыкли к тому, что облака движутся, а холмы неподвижны. Здесь все
было наоборот, словно заново создавался мир: земля корчилась, небо стояло недвижимо.
Я был на полпути от хаоса к порядку, но творил Бог или хотя бы боги. В конце же
спуска, где я очнулся от мыслей, было не так. Я могу только сказать, что земля
была в проказе. Она была белая, серая и серебристая, в тусклых, как язвы, пятнах
растений. К тому же она не только вздымалась рогами и гребнями, как волна или
туча, - она двигалась, как тучи и волны; медленно, но явно менялась; она была
живая. Снова порадовался я своей забывчивости - ведь я увидел этот немыслимый
край раньше, чем вспомнил имя и предание. И тут исчезли все язвы, все слилось
в белое, опаленное солнцем пятно - я вступил в край Мертвого моря, в молчание
Гоморры и Содома.
Здесь - основания падшего мира и море, лежащее под морями, по которым странствует
человек. Волны плывут, как тучи, а рыбы - как птицы над затонувшей землей. Именно
здесь, по преданию, родились и погибли чудовищные и гнусные вещи. В моих словах
нет чистоплюйства - эти вещи гнусны не потому, что они далеко от нас, а потому,
что они близко. В нашем сознании - в моем, например, - погребены вещи, ничуть
не лучшие. И если Он пришел в мир не для того, чтобы сразиться с ними во тьме
человеческой души, я не знаю, зачем Он пришел. Во всяком случае, не для того,
чтобы поговорить о цветочках и экономике.
Чем отчетливей видим мы, как похожа жизнь на волшебную сказку, тем ясней, что
эта сказка - о битве с драконом, опустошающим сказочное царство. Голос, который
слышится в Писании, так властен, словно он обращается к войску; и высший его накал
- победа, а не примирение.
Когда ученики впервые пошли во всякий город и место и вернулись к своему Учителю,
Он не сказал в этот час славы: "Все на свете - грани прекрасного гармонического
целого" или "Капля росы стремится в сверкающее море". Он сказал:
"Я видел Сатану, спадшего с неба, как молнию". И я взглянул и увидел
в скалах, расщелинах и на пороге внезапность громового удара. Это был не пейзаж,
это было действие - так архистратиг Михаил преградил некогда путь князю тьмы.
Подо мной расплескалось царство зла, словно чаша разбилась на дне мира. А дальше
и выше, в тумане высоты и дали, вставал в небесах храм Вознесения Христова, как
меч Архангела, поднятый в знак привета.
|